Реакция российского общества на взрыв самолета (особенно если сравнивать ее с реакцией французского общества на похожий по масштабу теракт) — говорит, в том числе, и о том, насколько понижен уровень его (российского общества) чувствительности. И, следовательно, природа общественных отношений будет пробовать инструменты пробуждения все более и более грубые и зримые.
Понятно, что речь идет о летаргическом сне, не представляющем, вообще-то, в политическом смысле ничего нового. Олицетворять себя с галантерейным злодеем на троне — известная забава. Но хотя историй с фантастическими рейтингами вождей-манипуляторов действительно полно, ситуаций, когда общественное самоупоение собственной социальной невменяемостью повторяется из раза в раз на протяжении веков, как смена времен года, — это какая-то пародия на чаадаевское "как не надо".
Для кого-то оркестр краснознаменный, собранный уже почти на 90%, — до сих пор внезапный приговор судьбы. Отчего такая напасть, из какой форточки надуло? Кому-то очевидно, что этот приговор был вынесен задолго до явления мента народу.
Одни полагают, что это — приговор обществу (если это корректное наименование того, что находится на его месте в России), другие — народу (не менее иллюзорное понятие), третьи — русской культуре.
Кто-то не к месту вспомнит исторический эпизод, в котором происходящее было отчасти прорепетировано, объявлено, случилось и потом повторялось неоднократно.
Все приговоры разом — обществу, культуре, перспективам — наиболее, возможно, отчетливо прозвучали в 1863 во время польского восстания, против которого (и в поддержку его жестокого подавления правительством Александра-реформатора) выступили практически все (ВСЕ!) более-менее известные русские либералы. Массово пойманные на жажде мира с собой и заодно с правопорядком. Сколько, действительно, можно ругать власть и считать, что страна твоя неполноценна? Должна же быть хотя бы видимость объективности под вполне законной ненавистью к врагам. Да каким врагам, эталонным — полячишкам, как говаривал автор "Преступления и наказания".
В результате, как мы помним, в едином строю и едином порыве соединило всех. За исключением эмигранта Герцена, который на поддержке поляков навсегда потерял свою репутацию среди русского общества. Так, тираж "Колокола" после поддержки восстания Герценом мгновенно упал с 3000 экземпляров до 500, продолжая падение.
А на стороне правительства очутились как западники, так и славянофилы. Разница была до часа "х", когда оказалось необходимым определить, что в тебе важнее — гордое русско-имперское патриотическое чувство или жалкие потуги вечных бунтарей поляков на развод с Россией (разводы на стекле).
Эта ситуация потом повторялась не раз: русская интеллигенция не выдерживала проверки патриотизмом (главный наркотик нации, если она есть) и забывала о вольнодумстве, предпочитая патриотический восторг и единение с большинством. Она потом не выдерживала и многие другие проверки, деньгами, например, во время перестройки. Но это — огненный куст на развилке единственной дороги.
Кстати, проблемы с дорогами — не технологические, а концептуальные, конечно: путей не может быть много, у пути должна отсутствовать вариативность, и сам путь — не радость, а мучение.
Разве что-то принципиально изменилось с тех пор? Было создано определенное число текстов и артефактов, адаптировано множество технологий, появилось определенное число любителей медленного чтения, прочитавших тексты, ознакомившихся с артефактами, использующих технологии. Но переход вольнодумцев на сторону правительства при появлении тени внешнего врага — это только повторялось, как старая пластинка во дворе. Сейчас на стороне условного Герцена не только его друг Огарев, обворованный парой либералов Некрасов-Панаева, но и еще какое-то число тех, кто это противостояние может себе позволить по причине дистанции и дистанцией вызванной экономической независимости.
Но правило, как пенал, запихивающий внутрь себя все многообразие ручек, карандашей, ластиков и точилок, неизменно: нет ни одного социального или интеллектуального изменения, которое могло бы отменить, отредактировать само правило. И значит, все эти социальные и интеллектуальные новации — в определенном смысле ничтожны, поверхностны, не имеют значения, факультативны, работают узорами и водяными знаками на бумаге, на которой запечатлена их, наша и наших потомков судьба (социальная, конечно, метафизика в ауте). Сбоя не происходит, движение — иллюзорно и избыточно.
Герцен век за веком из героя и независимого мыслителя, источника другой правды (синоним запрещенной, но важной до часа "х" информации) превращается в парию и предателя, нет, в источник отдаленного шума, легкого переполоха, не мешающего, однако, слушать музыку чавкающих социальных шестеренок. Шума и переполоха, по сути, не изменившегося с тех пор. И не имеющего — если это только не кажется, конечно, — шанса и пространства для продуцирования изменений.